Человек в единственном числе. Заметки о нигилизме и нигилистах (2)

2019-07-31

Автор: Владимир Ермаков

После всего того, что всемирно знаменитый писатель Витольд Гомбрович ничтоже сумняшеся написал сам о себе, судить о том, каков он был на самом деле, следует с предельной осторожностью; разделить в его лукавой откровенности былое и думы столь же проблематично, как в стакане водки отделить воду от спирта. Ибо излюбленный жанр эксгибициониста Гомбровича – эгоцентрический театр абсурда: гибрид маскарада и стриптиза.



Предметом художественного изображения он сделал собственный умозрительный образ, отраженный в кривых зеркалах болезненного самоанализа. Таким образом, в историю мировой литературы под именем Гомбровича внедрился человек, похожий на Гомбровича, – откровенный провокатор, ставший скрытым автором его текстов. Творчество Гомбровича настолько противоречиво, что окончательный вердикт о нем неминуемо переходит в конфликт интерпретаций. Когда один литературовед на очередной международной конференции оспаривает мнение другого литературоведа относительно какого-либо сомнительного места в литературном наследстве классика, другим знатокам Гомбровича кажется уместным вспомнить известный пассаж из его дневника: Ну, чего вы ждете? Дайте друг другу по морде!

Польский писатель Витольд Гомбрович родился 4 августа 1904 года в Российской империи, в той части, что была в то время царством Польским, а умер 24 июля 1969-го во Франции. Будучи отпрыском состоятельной семьи и хорошего рода, юный Витек получил надлежащее воспитание и приличное образование, однако буржуазную карьеру устраивать не захотел ни под каким видом. Войдя в возраст, Гомбро (как его звали в своем кругу) вошел в варшавскую художественную среду, славную вольными нравами. Презирая мещанские претензии на респектабельность, он, как это свойственно соискателям скандальной славы, провоцировал общественное мнение сумасбродными выходками и сумасшедшими вымыслами – сначала в литературных кафе, потом в литературных альманахах. Его безумство имеет свою систему; нигилистическая позиция художественной богемы предвоенных лет – попытка противодействия наваждению идеологии. (Поздняя проговорка в дневниковой записи: Совсем не случайно, что в тот момент, когда позарез требуется герой, ни с того ни с сего появляется шут.)
К концу 30-х годов, после издания пьесы «Ивонна, принцесса Бургундская» (первая слепая ласточка драматургии абсурда), и выхода романа «Фердидурке» (по авторскому определению – книга-обман, книга-обольщение), Витольд Гомбрович занял свое место в авангарде польского искусства предвоенного времени. Однако далее он надолго выпадает из контекста. В начале Второй мировой, когда нацисты оккупировали Польшу, Гомбрович ненароком оказался в Аргентине – и задержался там на четверть века. Все эти годы литератор-эмигрант ведет двойное существование: в повседневном плане зарабатывает на жизнь конторской работой, а на творческом уровне постепенно обретает мировое признание. Отказавшись возвращаться в социалистическое отечество, Гомбрович не вписывается и в эмигрантское сообщество, позиционируя одиночество как избранничество. Свою отдельность он постулирует в «Дневнике»: Я созидался почти в полной изоляции, и думаю, что немногие из литераторов имели опыт подобного безлюдья. На чужбине иноземец, на родине отщепенец, Гомбрович утверждает в своем экзистенциальном опыте право личности на самоопределение. В послевоенные годы Гомбрович издает три романа – «Транс-Атлантик» (1953), «Порнография» (1960) и «Космос» (1965), а также выпускает две пьесы – «Венчание» (1948) и «Оперетка» (1966). Романы переведены на все европейские языки; пьесы вошли в репертуар мирового театра.
Большинство его произведений откровенно третируют нормативные установки либерального сообщества и безжалостно высмеивают стереотипы массового сознания; его гротескные парадоксы, отравленные сарказмом, с небрежной точностью попадают в нервные узлы моральных проблем современности, и потому трагифарсы Гомбровича становятся излюбленным чтением европейских интеллектуалов наряду с трактатами Сартра, кошмарами Берроуза и маразмами Беккета.

В конце жизни, обретя, наконец, финансовую независимость, Гомбрович вернулся на родной континент: в Европу, но не в Польшу. Последние годы жизни провел на юге Франции – в непривычном благополучии. Судьба Гомбровича как культового автора решилась не вдруг и не сразу, зато уж когда критика прочла Гомбровича в контексте времени, его авторитет стал непререкаемым. Однако как ни старалась эта старая блядь слава (так Гомбрович обозвал моду на него) обольстить старого маргинала, академическая среда не сумела соблазнить его выгодами почетного положения. Желчь Гомбровича не теряла присущей ей горечи. Чтобы укротить строптивого литератора, его номинировали на Нобелевскую премию, но договориться на его счет шведские академики не успели: пан Витольд со свойственным ему гонором не стал дожидаться решения жюри – взял и всем назло умер.

В мировой культуре Витольд Гомбрович канонизирован в чине классика как романист и как драматург, но, пожалуй, главным трудом его жизни стал дневник, в котором автор весьма нелицеприятно высказывается обо всем, что входит в сферу его внимания. Настольная книга европейского интеллигента – как сказано в издательской аннотации к русскому переводу (СПб 2012). Автор, человек с обостренным самолюбием, охотно согласился бы с такой высокой оценкой своего труда. Недаром же он написал в начале «Дневника» об особой роли высокого искусства: оно либо останется навсегда тем, чем было испокон веку, то есть голосом личности, выразителем человека в единственном числе, либо исчезнет. Сильное высказывание. Однако, если не согласиться с ним сразу, стоит усомниться в его значении.
Мнение, высказанное Гомбровичем, не аксиома искусства, а, скорее, апория: претензия эгоцентрика на общественное признание содержит в своей основе логическое противоречие. С философской точки зрения эгоцентризм не что иное как экзистенциальная позиция субъективного идеализма, доходящего в пределе до нигилизма. Как говорит Гомбрович, что нас сегодня обескураживает, так это не та или иная проблематика, а растворение проблематики в людской массе, ее уничтожение под воздействием людей. Это значит, что реальной проблемой автор этого высказывания полагает только то, что занимает его критический разум. Радикальный экзистенциалист, критерием реальности Гомбрович полагает собственное существование. Первые четыре записи в его «Дневнике» радикально кратки: каждая строка состоит из одного слова – личного местоимения. Понедельник Я. Вторник Я. Среда Я. Четверг Я. Я – отправная точка всего остального. Мышление, ограниченное личностью мыслящего, не может выйти из замкнутого эгоцентрического круга: я мыслю, следовательно, существую, а поскольку мышление других не совпадает с моим, существование других для меня несущественно.
И здесь мысль Гомбровича попадает в логический капкан. Нигилизм как метод освобождения разума от предубеждений – лекарство, которое хуже болезни. Что толку в свободе как таковой, если она не освобождение, а отчуждение? Смысл человека в единственном числе может быть актуализирован только в общении с другими людьми. Иначе все, что есть в человеке, ничто. Человек один не может ни черта, – исходя из собственного негативного опыта, утверждает герой Хемингуэя, – отщепенец, потерпевший поражение в правах человека. Герой Гомбровича, такой же отщепенец, не слышит его. И не видит смысла в этой прописной истине. И ни в чем другом смысла не видит…

Не знаю, как орловский читатель, но орловский зритель в некоторой степени знаком с творчеством Гомбровича: спектакль по пьесе «Ивонна, принцесса Бургундская» в 2017 году в театре «Свободное пространство» поставил польский режиссер Гжегож Мрувчиньски. Трагическая история безмолвной и безропотной героини интерпретирована театром в рамках европейской традиции черного юмора. Премьера прошла с большим успехом; постановка получилась неоднозначной, но неординарной. Однако в основную афишу спектакль не вошел: драма абсурда в нашей театральной практике остается нечастым и непривычным зрелищем. Зритель спектакля, очевидец поставленного на сцене жестокого эксперимента, переживает эстетический катарсис – и одновременно испытывает этический стресс: он чувствует себя уличенным в молчаливом сотрудничестве с подлостью, ставшей банальностью.
Художественный метод современного театра суть предельная концентрация гротескного эмпириокритицизма, берущего начало в шекспировской драматургии. (Жизнь – это только тень, комедиант, паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый, – это сказка, которую пересказал дурак, в ней много слов и страсти, нет лишь смысла.) Муза Гомбровича, нашептывая ему безнравственные сказки безрассудного мира, пустоты от пропавшего смысла заполняет то страхом, то смехом. Понимание нелепости происходящего разворачивается в постижение странности сущего.

Вот наглядный пример остранения реальности, представленный в «Дневнике». Я прогуливался по аллее, когда из-за дерева на меня вышла корова. Я остановился, и мы смотрели друг другу в глаза. Ее коровность чрезвычайно удивила мою людскость, и тот момент, когда наши взгляды встретились, оказался так неловок, что я смутился как человек, то есть в моем человеческом качестве. Странное чувство, впервые мною познанное, – человеческий стыд перед животным. Я позволил ей смотреть на меня и увидеть меня – это нас сравняло, – вследствие чего я стал в ее глазах животным, но каким-то странным, я бы даже сказал, ненормальным. Я продолжил прерванную прогулку, но мне стало не по себе… в природе, которая со всех сторон окружала меня и которая как будто… рассматривала меня. Оказавшись во власти отчуждающего взгляда, нигилист внезапно осознает в себе поглощающую пустоту нигилизма – осознает как зияние, в котором исчезает его самость.
Трагикомическое отчуждение человеческого существования от первозданного бытия Гомбрович положил в основание своей поэтики, которую литературная критика расположила в общем месте философии экзистенциализма. Гомбровичу это не слишком нравилось, но доказывать отдельность своей литературной судьбы и особость своего творческого метода он полагал ниже своего достоинства. Я должен рассказать вам о моей жизни в связи с моим произведением? Я не знаю ни моей жизни, ни моего произведения. Я влачу за собой свое прошлое как туманный хвост кометы, а что касается произведения, то я тоже не слишком много знаю, очень даже мало. Однако того, что он знает, достаточно для того, чтобы смутить наше воображение.
Проза Гомбровича – апология стыда, доходящая до бесстыдства. Его герой – бунтарь против общественной формы, навязанной человеческому содержанию. Подобно нахальному мальчишке из сказки Андерсена, обличающего голого короля, облаченного в иллюзорные одеяния, наглый нигилист Гомбрович разоблачает господствующий дискурс, срывая с него покровы фарисейства. Что в некоторой мере является ментальным насилием над действительностью – безыдейным бунтом, бессмысленным и беспощадным. Безропотная корова, аллегорический реликт пасторальной эпохи, смотрит в упор на праздного человека… и разумному существу, уличенному в бессмысленном существовании, хочется превратить ее в говядину.

Американский славист Дэвид Бродски, исследователь творчества Гомбровича, полагает, что в становлении его творческой личности решающим фактором было влияние Достоевского. Но в отличие от русского гения, сострадающего каждому живому существу, Гомбрович немилосерден к людям. Человек по Гомбровичу – синтез воли и боли: абсолютно одинокая монада, стремящаяся властвовать над другими, чтобы за счет умаления бытия других восполнить мучительную пустоту в себе. Что заведомо невозможно. Истощив жизненные силы на то, чтобы быть собой за счет других, человек в единственном числе, осточертевший самому себе, ищет выход в люди…
Размышляя о логической перспективе эгоцентрического критицизма, я чувствую, как в точке невозврата моя мысль от философской критики обращается к критической рефлексии: в нигилистической ловушке (как назвал Чеслав Милош апорию Гомбровича) я обнаруживаю опасный соблазн для мятежного духа. И все же спасибо Гомбровичу; вытяжка нигилизма, концентрированная в искусстве, – эстетическая вакцина от экзистенциальной бессмыслицы.

О, Ивонна, принцесса Бургундская, священная корова нашей садомазохистской цивилизации, предназначенная в жертву абсурду, – помяни меня в своих молитвах! Ибо в твоей коровности больше человечности, чем в нашей людскости.