Растерянное поколение

2018-10-26

Автор: Владимир Ермаков

В гербе Орловской области – книга. Символ выражает топос исторического региона с центром в Орле; все патриоты, особенно облеченные полномочиями, гордятся великими земляками, составившими славу литературного края. И это правильно. Однако… Книга в гербе обязывает хранить верность слову, а в наши дни в “литературной столице России” реальный уровень актуальной культуры находится ниже прожиточного минимума. Достаточно сказать, что в первое десятилетие нового века сошло на нет поколение, долгие годы представлявшее Орловский край в современной литературе, а культурная среда вроде как не почувствовала утраты.



Орловские филологи, всецело занятые изучением классического наследия, не сочли достойным интереса то, что творилось у них на глазах. Никто из литературоведов не увидел очевидного – особого периода в хронике региональной литературы, чьим содержанием стало переживание перехода от советской действительности к новой исторической реальности. Страдательным залогом переходного времени стала плеяда орловских литераторов, пришедших в литературу в шестидесятые годы прошлого века и ушедших из жизни в начале нынешнего. Каждый из тех, о ком речь, шел по жизни своим путем, но горизонт событий был общим.

Иван Рыжов (1936–2006)

Он был самым авторитетным среди местных литераторов, потому что был самым зрелым автором из своих сверстников. Его личное дело может показаться образцовым примером жизни советского человека. Детство в деревне, работа на заводе, служба во флоте, учеба в институте, карьера в газете, место в номенклатуре. Все так, но все не о том. Главное в другом: Иван Рыжов был настоящим писателем, и все, что с ним было и чего не было, творчески переосмыслено в его прозе. Если говорить о влияниях, в его литературной технике обнаруживается схождение художественных тенденций: в своих учителях Рыжов числил Бунина – и Набокова, в своих современниках Казакова – и Довлатова. Это не эклектика, а диалектика. Вершина стиля – предельно напряженная фраза кратких рассказов; удельный вес каждого слова повышен до метафизической тяжести. Вот автопортрет на фоне пейзажа, данный в одном из кратких рассказов, озаглавленном – короче некуда – «Я»: Даль, синева, бутылочно-зеленая речка, вековая блаженная тишь, кроткое, умиротворенное поле, стойкий лай деревенских собак – и я. Кажется, что весь смысл его творчества, синтез пафоса и скепсиса, вмещает сочиненная им молитва, завершающая это стихотворение в прозе: Господи, продли все это: речку, птиц и меня в этой горькой и прекрасной жизни… В лирическую хронику повседневности встраиваются сны о России – Какая-то далекая глухая деревня. Старые деревянные засохшие дома. Рядом узкий длинный пруд, весь в изумрудной ряске. Великая тишь, благодать… Возле крайней избы растут, высятся три березы, и на одной из них грач, тугой, резиновый, орет, что-то пророчит. Угадать бы… И дали, дали, светлые, туманные, голубые, разные… Может быть, ему снился уголок рая, который Бог приберег для него: место, где есть все, что надо, чтобы душа, верная родному слову, не тосковала по родине.

Николай Перовский (1934–2007)

Поэт по сути, поэт по стати; его поэзия обусловлена жизнью, а жизнь оправдана поэзией. В нашей логоцентричной стране стихи могли писать многие, но он был одним из немногих, кто не мог не писать. Его биография коренится в трагических обстоятельствах места и времени: начинается с несчастья и лишенья и продолжается страданьем и скитаньем. Опыт тяжелых лет станет надежным фундаментом сильного характера. Кто знал его, осознавал его особость; странное сочетание отстраненности и сосредоточенности выделяло его среди других (и отделяло от них). Если кто считал его поэтическую позицию нарочитой, он не находил нужным доказывать себя. Игра – в природе человека, / тасует страсти шар земной, / но я в теченье полувека / был верен музе, ей одной. Пусть нас не смущает кажущееся легкомыслие этой тирады: оборотная сторона игры словами – бессрочная каторга: тяжкая работа в руднике языка. Образ поэта – мерцающая точка света во тьме: стихотворец (творец!) мучается бессонницей и курит на балконе сигарету за сигаретой, потому что для завершения сонета недостает одной точной строки… Казалось, что незримым стержнем его поэтической натуры была натянутая струна, резонирующая с мировой вибрацией – неясным шумом времени, в котором сокрыта предустановленная гармония. Предназначение поэта – высказать метафорически нечто, что не может быть сказано иначе. Если это есть, остальное неважно. Бывало, что соблазн остального сбивал внутренние ориентиры, но – ненадолго; вот как в стихотворении, написанном на рубеже веков, Перовский перезагружает жизненную установку: Тогда я отбросил внезапную блажь, / и в шкуру мою затрапезную / вернулись сомнения, срывы, кураж, / полет и паренье над бездною… Переживая акт творчества как момент истины, Перовский свидетельствует, что время свершается в человеке, а человек сбывается во времени.

Иван Александров (1932–2010)

С поверхностного взгляда и по ординарному разговору в нем было трудно распознать поэта, каковым он был на самом деле, потому что ему, человеку заведомо земному, претила всякая патетика. Он был, скорее, похож на учителя – кем он тоже был как в прямом, так и в переносном смысле. С первых своих книг Иван Александров вошел в обойму лучших поэтов традиционного направления; сказать при этом, что он вышел из народа, – сказать неправду: он никуда из народа не выходил. Почетный гражданин города Мценска, он словно стеснялся заслуженной чести, оставаясь своим для каждого читающего горожанина и для каждого знакомого мужика. Но при всем прямодушии был он ох как непрост! – несговорчивый и неуживчивый, язвительный и уязвимый, упорный до упрямства. И требовательный до придирчивости – прежде всего к себе. Как в жизни, так и в поэзии. Он мог быть сентиментален, он мог быть желчен, но все, что он делал, делал под личную ответственность. Мне было доверено (им самим) редактировать его последнюю книгу, так что я знаю, о чем говорю. Порой мне хотелось сгладить неровности его речи и спрямить ход его мысли, но в споре с автором я обнаруживал, что эти отклонения были не отвлечениями, а откровениями: – Не спрямляйте реки, человеки! / Кривизна – от Бога – хороша. / Даже в идеальном человеке / Дьявольски извилиста душа! Уроженец СССР, он до последних дней оставался русским интеллигентом советской выделки – атеистом, хранящим в себе образ божий. Чему свидетельство – его стихи.

Вадим Еремин (1941–2009)

Из всех поэтов этой плеяды Вадим Еремин был наиболее литературен. Это не критическое замечание, а характерологическое. В искусстве стихосложения для него была первична поэтика, а не семантика – в его стихах довлеет не фабула, а метафора. Это значит, что ради выразительности образа он мог пожертвовать связностью текста, и оттого его стихи порой казались герметичными. С критиками (включая меня) он не спорил; к непониманию притерпелся. По жизни Вадим Еремин, кандидат технических наук, специалист по эргономике, был собран и сдержан. Напряженный как лук и нацеленный как стрела, он иногда срывался, иногда промахивался – но не отступался от своего. Есть жизнь вторая или третья, / В которой мается поэт. / Ее глухие междометья / Не задевают белый свет. / Ее приливы и отливы / Тайком нисходят на чело. / Над этой жизнью плачут ивы. / Все остальное – ремесло. За вычетом остального поэзии в его стихах хватит с лихвой на место в хрестоматии.

Владимир Переверзев (1947–2009)

Пожалуй, Владимир Переверзев, как никто другой, воплотил в себе скрытую катастрофичность перехода от советской действительности к российской реальности. Болезненно пережив отказ интеллигенции от идеалов оттепели, он мучительно прививал к своей вольнолюбивой натуре правила церковного послушания, – но в сфере разума возникал когнитивный диссонанс. Если в поэтике Владимир Переверзев был искренне привержен к традиции всеотзывчивости, в публицистике, зараженной пристрастностью, приверженность переходила в предубежденность. Дар божий уступал власть над словом злобе дня. Что огорчало и омрачало в первую очередь его самого. Душа болела; лекарство, которым на Руси исстари лечатся от тоски, хуже болезни. Встречаясь, мы всегда спорили до раздора – но никогда до разрыва. Когда он говорил о Боге, глаза его туманились от любви и боли – как у собаки, которая хочет во что бы то ни стало найти оправдание хозяину, который топит ее в реке времени. Так сказать, теодицея по Тургеневу. При виде всего, что творилось дома, он отчаивался в своих стихах и чаял спасти Россию молитвой оптинских старцев. Спасти от самой себя. Но если смотреть, не мигая, / Сквозь эту свинцовую мглу, / Почудится, верно, другая / Россия на том берегу… // На ней драгоценный кокошник, / И русые косы у ней, – / У той, что не топит, не крошит, / Не душит своих сыновей. Другая Россия, что все еще в нетях, плачет над этими стихами.

Виктор Дронников (1940–2008)

Он был самым заметным среди орловских поэтов оттепельного призыва. Но не самым значимым, как ему хотелось думать о себе. Виктор Дронников подавал большие надежды – и заявлял большие претензии; и то, и другое сбылось лишь отчасти. Беда в том, что в его творческой личности изначально был некий изъян: ему мало было первенствовать – ему надо было доминировать. И потому значительную часть жизненной энергии он расходовал не на самовыражение, а на самоутверждение. Я не любил его, и пользовался взаимностью; он не прощал мне, что я не признавал его превосходства. По мере того, как Дронников утверждался в статусе поэта-лауреата нашего литературного края, он утрачивал расположение муз. И вот ведь парадокс какой: довлея, он чувствовал себя обделенным – сродни герою своего стихотворения: Он сам в себе / Носил свою удачу, / Свою / Неистребимую тоску… / Он молод был, / И по ночам все чаще / Хотелось выть, / Купая след в крови… / Хотелось волку / Волчьего, но счастья, / Хотелось волку / Волчьей, но любви… Дронников получил то, что хотел, – за счет потери того, что имел. Его звездный час – час между волком и собакой. Иначе говоря – смутное время, когда смятенному уму мерещится всякая чертовщина, и пустой испуг можно принять за страх божий. Его поздние стихи риторичны и вторичны. Лишь предсмертное страдание вернуло ему дар слова – и место в первом ряду.

В творчестве орловских литераторов переходного времени суровая реальность отражалась фрагментарно и превратно – как в осколках разбитого волшебного зеркала. Контуры минувшего обретали черты грядущего, а очевидное исчезало, утрачивая значение. Параметры литературного творчества потерялись в раздвинувшемся до бесконечности информационном пространстве; остались только внутренние критерии, да и те перестали быть непреложными. Литераторы, сбитые с толку и сбившиеся с курса, сначала расстроились в себе, потом рассорились между собой. Пути поэтов разошлись – и поэты растерялись в мире, где им не стало места.
Иван Рыжов на страницах дневника подводит безрадостный итог: И разбежались они по сучкам и по веточкам. Как горько и печально…Странная темнота – легкая, серая, липкая… И пошли мы: куда, зачем, откуда? Откуда – знаем, а вот куда и зачем – потерялись. Великая страна, великий народ – и каждодневное издевательство. И вот эти дни нынешние, злые, сумрачные, смутные. Опять душа мается, не находит покоя. Куда деться? Тут – на улицах, в конторах, в магазинах – суженность, удушье, тьма…
Деться некуда, кроме как в никуда. В последних текстах растерянного поколения все острее проявляются симптомы кризиса: поэтика распада и распад поэтики. Стихи или уходили от действительности, утрачивая содержательность, или заражались злобой дня, утрачивая художественность. Поэзия выдыхалась – и жизнь тоже. Следуя неизбежности, они ушли, один за другим, – и пустота от них заполнилась суетой.
Однако ничто из того, что было настоящим, не было напрасным. Все, сотворенное с умом и талантом, со временем возрастает в ценности. Как возрастает значение случившегося в истории родной литературы. Если глядеть в ретроспективу, в образах ушедших поэтов жизненный материал постепенно замещается художественным содержанием. И надо надеяться, что растерянное поколение поэтов переходной эпохи будет собрано воедино в анналах родной литературы.
Людям свойственно не дорожить тем, что есть, пока оно есть. Но давайте хотя бы в обратном ракурсе различать истинный порядок сущих вещей. Оценим по достоинству то, что было, – теперь, когда его не стало. Я не о поэтах. И даже не о поэзии. Я о жизни, ускользающий смысл которой открывает поэзия.