Своемерные записки на полях календаря

2010-10-21

Автор: Владимир Ермаков

11 октября. Набережная левого берега Оки в полдень понедельника пуста и безвидна. Лишь одинокий рыболов застыл над бетонным парапетом. Неторопливая река, повидавшая всякого в своем течении, явно не хотела жертвовать даже самой никчемной рыбешкой. Рыболов, видимо, ни на что и не рассчитывал: не корысти ради приходят люди с удочками на берега Оки, а чтобы отрешиться от суеты и обрести в себе хоть немного покоя и воли.



По парапету неторопливой походкой уверенного в себе индивида шел серый котяра, распугивая по пути редких воробьев. В нарочитой небрежности, однако, чувствовалась сдержанная напряженность. Кот шел не просто так, от не фига делать: на спуске от рынка его приближения настороженно ждал другой такой же, калибром поменьше. Видимо, нарушитель кошачьей конвенции – в напрасной надежде разжиться у рыболова случайной рыбкой. Подпустив хозяина зоны насколько позволяло достоинство, пришелец стал незаметно отступать задним ходом, потом развернулся и рванул в сторону рынка.

Железный забор базара, ограждающий его от набережной, в порядке благоустройства выкрашен в густой зеленый цвет. По свежей краске граффити: на… государство! Предикат предложения, состоящий из невинного предлога и нехорошего существительного, написан в одно слово и потому в контексте обретает вид и значение наречия – типа долой, но еще круче. Такого прямого и непосредственного выражения идеала рыночной экономики нецензурным выражением еще не доводилось видеть! С другой стороны политического спектра можно представить это граффити в виде лозунга красного кумача на митинге анархистов; учение Махно вечно, потому что оно и дураку понятно… Политические крайности смыкаются – за пределами здравого смысла.

В последние годы жизни Лев Толстой, опростившись и разуверившись во всех общественных институтах, проникся духом анархии. В наше время люди уже начинают понимать, что время государства прошло и что оно держится только утвердившимся лжеучением, но не могут освободиться от него, потому что все так или иначе запутаны в нем, – писал он в книге «Путь жизни», в главе «Суеверие государства». Как бы отнесся мятежный гений к такой радикальной рецепции его еретических идей в массовом сознании?

Максим Горький в воспоминаниях о Толстом заверяет, что граф матерился умело и крепко. А вот Сергей Дурылин в своих записках приводит эпизод другого рода. Однажды зимой по дороге на станцию Лев Николаевич увидел на снегу грубую срамную надпись, сделанную кем-то из прохожих. Он остановился и отчетливо написал рядом: Любите друг друга!

К провокационному призыву на заборе пока никто ничего не добавил. И никто не возразил. Может, заборная полемика начнется ближе к выборам…

12 октября. Из множества книг, прочитанных без цели и без пользы, в память западают отдельные страницы. В отрешенном восприятии истории как текста вдруг образуется разрыв, в котором прошлое одномоментно покажется вживе. Так, в час ленивой скуки небрежно перелистывая «Письма Плиния Младшего», изданные в славной серии «Литературные памятники», я втянулся воображением в один эпизод, описанный в начале IV книги. Вот извлечения из письма.

Плиний Аттию Клементу привет.

Регул (Марк Регул, сутяга и сикофант при тиранах Нероне и Домициане; о нем также можно прочесть в «Истории» Тацита) утратил сына, он не стоил одного этого несчастья, хотя не знаю, считает ли он это несчастьем. Мальчик был способный, но не устойчивый: мог бы пойти прямой дорогой, не будь весь в отца. В лаконичном описании Плиния рим-ский всадник типологически напоминает успешных менеджеров нашего времени, наживших состояния беззастенчивой подлостью. Так же сходны их замашки и обычаи. Задело вот что: Об утраченном он горюет без ума. У мальчика было много лошадок и верховых и упряжных, были собаки, крупные и маленькие; были соловьи, попугаи, дрозды; всех Регул перебил около погребального костра. Это уже не горе, а выставка горя. Все жертвы были бы напрасны и пепел тщеславного костра развеялся бы бесследно, не окажись этот трагифарс сюжетом классического письма. Точным стилом Плиния частная история приколота к Истории как таковой. Как некое извращение человеческой природы, представляющее философский интерес для любознательного ума. Не жаль негодяя Регула, да и о сыне его, судя по всему, маленьком сукином сыне, большого сожаления нет, но жаль казненных лошадей, и особенно собак, и крупных, и маленьких, и бедных дроздов, заживо сожженных в золоченых клетках…

Но вот еще что пишет Плиний – не столько о Регуле, сколько о пандемии подлости, породившей Регула и погубившей Рим. Людей к нему приходит видимо-невидимо; все его клянут, ненавидят – и устремляются к нему; толпятся у него, как у человека, которого уважают и любят. Выскажу свою мысль коротко: выслуживаясь перед Регулом, Регулу уподобляются. Вот! С точностью, подобной математической формуле, Плиний формулирует закон возрастания нравственной энтропии в коррумпированном обществе. Когда нравы потворствуют подлости, общество прогнивает до самого основания. Возле каждой кучи грязных денег толкутся, соперничая в счастье, прихвостни и прохвосты, дилеры и фигляры, блядословы и лизоблюды, ipso facto, как сказал бы Плиний, составляющие элиту нашего общества.

Читаем дальше. Он живет за Тибром в парке; очень большое пространство застроил огромными портиками, а берег захватил под свои статуи. При крайней скупости он расточителен; в крайнем позоре – хвастлив. В самое нездоровое время он не дает покоя городу и утешается тем, что не дает покоя. Поразительно, как актуальна эта саркастическая характеристика! Уверен, что римляне периода упадка легко нашли бы общий язык с новыми русскими, – и этим языком была бы отнюдь не латынь…

13 октября. Из того немногого, что я усвоил из метафизики, твердо верю в одно: зло реверсивно, то есть обладает неким таинственным возвратным действием. Злой замысел разъедает душу, а злое дело отдает злодея во власть последствий.

Я сомневаюсь в том, что доброе дело окупается сторицей. Ведь тогда было бы весьма выгодно быть добрым, что противоречит определению доброты как траты; добродетель сама себе награда. Но вот в том, что совершённое зло самым извращенным образом обратится против того, кто его совершил, я убежден совершенно. Все сделки с дьяволом убыточны. Возьмите любого процветающего подлеца, вскройте и рассмотрите его в духовном разрезе: внутри, как трупные черви, копошатся угрызения… совести? Нет, конечно: зависти, злости, алчности, извращенности. Эти ментальные твари, порожденные блудом разума со злом, от заката до рассвета пожирают падшее сознание и никогда насытиться не могут. Как воскликнул поэт, потрясенный видом открывшейся вдруг изнанки повседневности:

Отцы, учители, вот это – ад и есть!

Поэт Сергей Гандлевский, переживший трепанацию черепа, в момент критической рефлексии ужаснулся тому в своей жизни, чего сам не знал и знать не хотел. Познание приходит как прозрение, и горе нам, если внутренним взором своим мы не готовы к видению иного света…

14 октября. Горе наше в том, что добро отделено от зла только в волшебных сказках. А в повседневности все перемешано: черное и белое, плохое и хорошее, низкое и высокое… Все так перепутано, что в самой обычной житейской ситуации сорока тысячам моралистов не разобраться до скончания века.

Жан-Поль Сартр оставил в дневнике странную, но верную (как мне кажется) мысль: философия просветляет толщу существования. А Мигель де Унамуно убежденно утверждал, что поэзия и философия суть одно и то же. Однажды по случаю, в непринужденной застольной обстановке, я сказал Сергею Гандлевскому, что его поэзия, возникающая в процессе экзистенциальной рецепции обыденного, просветляет толщу существования… Дело было в подмосковном пансионате, на форуме молодых писателей. (Кой черт соблазняет малых сих в литературу?!) Молодые писатели, чувствующие себя в толще существования как рыбы в воде, нимало не сомневались в своей сущности; по вечерам они дружно пили водку и любили друг друга, а днем по мастер-классам с похмельной яростью рвали в клочья выставленные на обсуждение опусы, умело натравливаемые опытными мастерами. Мастера, как правило, в своем праве на слово не были так уж убеждены, да и спиртного уже почти не пили; разве что классики, Битов и Маканин, за партией в бильярд позволяли себе употребить для куражу текилы, именитый критик Шайтанов с ученым видом знатока смаковал в баре виски, да двужильный Слава Пьецух, к общему восхищению литературного молодняка, крепко держался традиции. Междоусобные прения о литературе, утратившей прежнее влияние на умы, уже набили оскомину… Да бросьте вы, – с досадой ответил Гандлевский, – какое просветление! Я просто иногда пишу стихи. И с видимым отвращением и подавленным удовольствием выпил водки.

А я уже давно не пью. И хотя из смешного тщеславия все еще представляюсь поэтом, стихов не пишу. Такое щемящее чувство, что больше незачем их писать. Что-то кончилось. Может, во мне. Может, в читателе. Толща существования становится все темнее и темнее. Настолько, что мы уже не видим, а только угадываем контуры того, что рядом. Наверно, такие смутные сны томили пассажиров «Титаника»…

15 октября. День босса. Как написано в одном календаре, обычай уважать начальство появился в начале века в Америке. Почему бы и нет? Разве руководящая работа не работа? У нас же почему-то сей славный день до сих пор не признан и не включен в число двунадесятых государственных праздников. То ли от чрезмерной скромности высшего руководства, то ли от его нежелания ограничивать естественные проявления народной любви одним днем в году…

16 октября. В начале VI книги Плиний еще раз помянет Регула, ненадолго пережившего сына: Как бы то ни было, но Регул хорошо сделал, что умер; лучше бы, если бы раньше. Убийственная эпитафия. В этом мире, устроенном не нами и не для нас, слишком много людей, к которым она так же применима, как и к давно истлевшим античным паразитам, бездарно, бесплодно, бесстыдно и бесславно прожившим свою единственную жизнь…