Все, что не чудо слово агностика на Страстную неделю

2019-05-09

Автор: Владимир Ермаков

В календарном цикле исторических народов, в той или иной мере связанных с христианской традицией, есть одна особая неделя – Страстная. Не то чтобы другие дни были такими уж бесстрастными – чего-чего, а страстей (по большей части дурных) нам хватает с избытком. Однако в эти особенные дни массовое сознание взволновано не злобой дня, а переживанием Страстей Господних, ставших залогом искупления первородного греха. То есть литургическим воспроизведением священного события, открывшего страждущим человекам возможность духовного преображения. То есть избавления от накипи зла, сущей в каждой грешной душе.



Отлученный от церкви самим фактом рождения в СССР, как и все советские люди, я вырос без Божьей помощи, хранимый лишь заботой родителей и опекой государства. В окружающей действительности Богу нигде не было места. Кроме как в церковных резервациях, отделенных от внешнего мира незримыми оградами из колючей проволоки – символическими проекциями тернового венца.
Страх и трепет пасхального чуда я впервые почувствовал нечаянно и случайно. В начале юности я жил в уездном городе Болхове, в будние дни вкалывая чернорабочим на заводе, а выходные заполняя бесцельным чтением и безрадостным пьянством. И вот однажды в субботу мой закадычный друг, собеседник и собутыльник, безбожный внук церковного старосты, позвал на пасхальную службу. Как бы для развлечения; много ли в маленьком городке времен позднего социализма, погрязшем в вязком быте, приличных способов избыть однообразие буден? А тут такая экзотика…
Город по весне был грязен, а вечер мрачен; пробираясь темным переулком в обход милицейского кордона, отлавливающего несознательных советских граждан на дороге, ведущей к храму, мы не раз попадали в лужи и, промочив ноги, высказывались в досаде отнюдь не благостно – кой черт потащил нас на это торжественное собрание пережитков прошлого? Христорождественский храм, единственный, который не закрыла безбожная власть, окружала разреженная толпа посторонних. Нутро храма, куда мы с трудом протырились, от паперти до престола было заполнено верующими.
В том, из чего состоит праздничная служба, я разобрался много позже, увлекшись историей православия, а тогда, помимо моей воли, меня захватила странность происходящего. Таинственный полумрак, волнуемый мерцанием свеч, полнился сдержанным напряжением. Состояние нездешности ощущалось как сердечный стресс и душевный транс; креативная сила веры сосредоточивалась в мистическом предчувствии инобытия. Где-то не здесь, но рядом, происходило нечто, от чего смущался дух…
Наиболее зрелищный момент обряда – шествие верующих вокруг храма в сопровождении колокольного трезвона, таинственным эхом отражающегося от незримого купола неба. Располагаясь рядами, шествуют хоругвеносцы и свещеносцы, диаконы и священники; за ними, нестройной колонной, прихожане. Крестный ход останавливается перед закрытыми вратами храма. В этот момент трезвон затихает. Настоятель храма, приняв от диакона кадило, совершает каждение; священнослужители трижды пропевают пасхальный тропарь: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав. Это момент священной истины; в сакральном средоточии божьего мира свершилось великое чудо воскресения. – Красота обряда, накопленная веками, завораживает воображение. Кажется, что восторженному уверению – Воистину воскресе! – вторят мириады давно умолкших голосов. Волна ликования подхватывает сердца верующих и возносит от церковного алтаря к вратам рая, отныне и присно открытым для тех, кто силой веры преодолеет смертную бездну между мирами: этим, порабощенным временем, и тем, пребывающим в вечности.
Православная Пасха – праздник, исполненный мрачного восторга. В мистерии распятия и воскресения сосредоточено столько сокровенного смысла, что он не вмещается в церковный канон; непостижимая тайна бытия открывается душе как изначальная идея сознания. Метафизическая целесообразность пасхальной службы – преображение страха божьего в надежду на спасение. Говорят: блажен, кто верует. Ибо тот, кто верит воистину, уверен в том, что когда здесь для него все кончится, там все только начнется.
Что касается меня лично… собственно говоря, я как был, так и остался агностиком. Ни тогда, ни потом на мою душу не сошло ни грана божественной благодати. Но в ту пасхальную ночь в бедном болховском храме я нутром понял, что такое метафизика.

В христианском мировоззрении, когда оно не сводится к догматическому богословию, открывается божественная красота мироздания. Православный богослов Оливье Клеман, сетуя на кризис веры в современном мире, сказал так. Красота остается последним прибежищем христианства, которое вырождается в болтливый морализм, как на Западе, или жесткое законничество, как на Востоке. Мне кажется, это очень актуальная мысль; во все века гений христианства наилучшим образом являл свою животворящую силу не в догматике и не в политике, а в этике и эстетике.
Доказать рационально Бытие Божье невозможно по определению. За отсутствием эмпирического материала, все, что теоретически может быть сказано на эту тему, убедительно настолько, насколько вразумительно. Однако же Бог, каким Он должен быть, чтобы оправдать веру в Него, превосходит любые разумные пределы. Потому здравый рассудок, будучи не в силах локализовать Бога в системе мира, отводит ему место вне измеримого пространства/времени. До появления новых обстоятельств (скажем, Второго Пришествия Христа) это единственное благоразумное решение теологической проблемы в умозримой сфере чистого разума.
Однако в сфере воображения случаются чудесные явления, которые своим неоспоримым и необъяснимым смыслом убеждают в том, что Бог может быть. Самые сильные аргументы этого тезиса – шедевры искусства; недаром значение художника метафорически выражается как признание в нем божьего дара. Ибо рационального объяснения чуду творчества у нас нет. В неевклидовой геометрии воображаемого мира все явления красоты сводятся к предустановленной гармонии. Судя по неиссякаемому упорству человека в стремлении к лучшему, в конце исторического времени творческому началу грезится недостижимое совершенство. Если угодно – воскресение и преображение.
В наши дни творением красоты занимаются художники, большей частью далекие от религиозных традиций. Что до искусства, непосредственно связанного с церковным каноном, оно (за редкими исключениями) разочаровывает. Как будто дар чудотворства, осенивший Средневековье и Возрождение, к началу Нового времени выдохся, и в духовном обиходе осталось все, что не чудо: церковная рутина; мастерство вместо творчества. Наглядней всего эта тенденция проявилась в иконописи, достигшей недостижимого в творчестве Андрея Рублева, а после Симона Ушакова впавшей в благонамеренную банальность. Волением священноначалия церковная образность создается через буквальное воспроизведение образцов того благочестивого безвкусия, которое свидетельствует об утрате религиозного и художественного смысла. (Так уничижительно историк церкви Евгений Трубецкой определил стандарт, с конца XVII века утвердившийся в качестве канона.)
В один из дней Великого поста на телеканале «Культура» прошла дискуссия на тему «Современное церковное искусство: противоречие в определении». Общий вывод был неутешительным. Все попытки совместить современное искусство с православной культурой кончались скандалом, – констатировал искусствовед Алексей Лидов. Судя по всему, топос церковности, не выходящей за рамки канона, оказывается несовместимым с модусом действительности. Отчуждение церковной сферы от культурной среды свидетельствует о системном кризисе государственного православия.

Большинство авторов, ныне утруждающихся на ниве православной словесности, с точки зрения литературной критики явно лишены божьего дара. Ох уж эта пресловутая духовность, от которой разит ладаном и нафталином! Среди сонма стихотворцев, позиционирующих себя в качестве поэтов, можно выделить лишь одного автора, чье творчество, вдохновленное христианскими ценностями, не привязано к катехизису, – Ольгу Седакову. Вот, к примеру, ее «Молитва» – стихотворение из цикла «Старые песни»:

Обогрей, Господь, Твоих любимых –
сирот, больных, погорельцев.
Сделай за того, кто не может,
все, что ему велели.
И умершим, Господи, умершим –
пусть грехи их вспыхнут, как солома,
сгорят и следа не оставят
ни в могиле, ни в высоком небе.
Ты – Господь чудес и обещаний.
Пусть все, что не чудо, сгорает.

Даже закоснелый агностик, обделенный божьей благодатью, но наделенный интеллектуальной интуицией, всеми фибрами своей души чувствует, что для полноты мира очевидности недостаточно, и одними сомнениями умен не будешь. Нет ничего безнадежнее для разума, чем ограниченность непосредственным опытом. Однако за его пределами разуму предстоит неведомое.
Блез Паскаль выразил присущую грешной душе метафизическую тоску как страх перед молчанием Бога: Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств… Пасхальной ночью неведомое подходит так близко к обыденному, что кажется, Бог вот-вот нарушит свое молчание. И явит Слово… – Ожидание не сбывается. Однако обетование не отменяется.
Мой опыт отношений с религиозными людьми оставляет двойственное впечатление. Я не принимаю никаких конфессиональных претензий на духовное превосходство, однако с великим уважением отношусь к тем, кого Бог благословил страданием веры. Говорят: блажен, кто верует. Может быть, оно и так, но мне кажется, что это блаженство особого рода; по сути своей оно не что иное, как молитвенное преображение метафизического ужаса. Ибо между Царствием Небесным и Царством земным – бездна, незарастающей трещиной проходящая через сердце.
Русская мысль, настроенная критично к церковному дискурсу, исстари стремится приблизиться к подлинному смыслу евангельского учения. Русское вольномыслие зиждется на постулате апостола Павла: стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства (Послание к Галатам: 5; 1). В этом пункте определилось принципиальное расхождение прогрессивной творческой интеллигенции с реакционной церковной иерархией.
Лев Толстой в романе «Воскресение» показывает кризис веры через противопоставление двух церковных служб, тождественных по букве, но несходных по духу. Атмосфера пасхального богослужения в сельской церквушке (I; XV) исключительно праздничная, проникнутая духом радостной солидарности. В светлый час заутрени любовь героев романа достигает апогея: любви ко всем и ко всему. И на контрасте – богослужение в тюремной церкви (I; XXXIX–XL), через художественное остранение представленное как торжество фарисейства в людской разобщенности. Никому из присутствующих не приходило в голову того, что все, что совершалось здесь, было величайшим кощунством и насмешкой над тем самым Христом, именем которого все это делалось. Этот эпизод романа стал одним из поводов к отлучению писателя от церкви. Ибо священноначалие не могло ответить по существу вопроса, поставленного ребром.

В отечественной классике празднование пасхальной недели, как правило, сюжетно совмещено с душевным кризисом персонажей и переживается ими как катарсис. Так в рассказе Антона Чехова «Студент» заглавный персонаж, рассказывая неграмотным собеседникам о евангельских событиях, увлекается так, что забывает о своих заботах. И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. “Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого”. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой. От прикосновения к непреходящему на душе становится светло и легко. И невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевало им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла.
В возможности духовного преображения, открытой для каждого, истинный месседж благой вести как священного обетования. Исполнятся сроки – и все, что не чудо, в урочный час сгорит в благодатном огне, сошедшем в Великую субботу в храме Гроба Господня в Иерусалиме и разнесенном пасхальными свечами по всем городам и весям божьего мира. И в каждой душе, блаженно обожженной незримым пламенем, останется лишь то, что стоит спасения. И все сущее в мире окажется равно самому себе и свободно от всякого зла. Будет так, как должно быть. На нашем веку вряд ли. Но так хочется верить, что когда-нибудь…